Хулия подняла воротник кожаной куртки и зашагала по тротуару, прислушиваясь к отзвукам своих шагов в пустых подъездах. Машин было мало, и лишь изредка фары освещали ее сзади, отчего длинная узкая тень сначала распласталась у ее ног, затем, быстро укорачиваясь, скользила вбок и назад по мере того, как за спиной нарастал, приближаясь, шум мотора; потом он налетел, размазывая все бледнеющую тень по стене, и машина — теперь просто две рубиновые точки и их отражение на мокром асфальте — удалялась вверх по улице.
Хулия остановилась у светофора. Ожидая, когда загорится зеленый, она искала глазами в темноте другие зеленые огоньки и замечала их в проносящихся мимо «глазках» такси, в светофорах, мигающих вдоль всего проспекта, в светящихся вдали, вместе с синими и желтыми, буквах на крыше высокой стеклянной башни, на последнем этаже которой, судя по непогасшим окнам, кто-то еще работал или наводил чистоту в этот поздний час. Зажегся зеленый. Хулия перешла улицу, теперь ища глазами красные огоньки, чаще попадающиеся в большом городе в ночное время, но прямо перед ней вспыхнула, ослепив голубым блеском, «мигалка» полицейской машины, проскользнувшей, не включая сирены, как безмолвная черная тень. Красные огоньки автомобилей, зеленый свет светофора, синий неон, голубая «мигалка»… Вот гамма цветов, подумала она, чтобы изобразить этот странный пейзаж, вот палитра, необходимая для картины, которую можно было бы выставить в галерее Роч под ироническим названием «Ноктюрн», хотя Менчу наверняка потребовала бы разъяснений. И все надлежащим образом сочетается с различными оттенками черного: черного, как тьма, черного, как мрак, черного, как страх, черного, как одиночество.
Ей на самом деле страшно? При других обстоятельствах этот вопрос мог бы послужить отличной темой для интеллектуальной беседы: в приятном обществе одного-двух друзей, в уютной теплой комнате, у камина, с уже наполовину опорожненной бутылкой. Страх как неожиданный фактор, как потрясающее все твое существо осознание реальности, которую ты внезапно открыл для себя, хотя она всегда существовала рядом. Страх как сокрушительный финал несознания или как разрушение состояния благодати. Страх как грех.
Однако, бредя среди вечерних огоньков, Хулия была не способна смотреть на это просто как на философскую проблему. Разумеется, ей и прежде доводилось испытывать, пусть в меньшей степени, то же самое чувство. Вид спидометра, стрелка которого давно отклонилась за все разумные пределы, пейзаж стремительно несется навстречу справа и слева, а прерывистая белая полоса на асфальте кажется бесконечной очередью трассирующих пуль, поглощаемых ненасытным брюхом автомобиля. Или то неприятное ощущение пустоты, бездонной глубины и синевы, когда в открытом море бросаешься в воду с борта яхты и плывешь, чувствуя, как скользит вода по обнаженной коже, и отчетливо сознавая, что твердая земля находится слишком далеко от твоих ног. И даже тот смутный ужас, который охватывает нас во время кошмарного сна и не исчезает до конца, даже когда открываешь глаза и оказываешься в своей спальне, среди знакомой обстановки.
Но тот страх, который только что обнаружила в себе Хулия, был другого рода. Новый, необычный, незнакомый до сих пор, отмеченный тенью Зла — Зла с большой буквы, первой буквы того, от чего произошли страдания и боль. Зла, способного открыть кран душа над лицом убитого человека. Зла, которое возможно изобразить лишь краской, черной, как тьма, черной, как мрак, черной, как одиночество. Зла, начинающегося с той же буквы, что «зверство» и «злодейство».
Злодейство. Это всего лишь гипотеза, сказала она себе, глядя на собственную тень на асфальте. Бывает, что человек поскользнется в ванне, или свалится с лестницы, или перебежит улицу на красный свет — и погибнет. Эти полицейские и представители судебной медицины тоже иногда слишком умничают и усматривают то, чего не было: так сказать, издержки профессии. Все это верно, да, но все же кто-то прислал ей бумаги, подготовленные Альваро, тогда, когда самого Альваро уже сутки не было в живых. Это была уже не гипотеза: документы лежали у нее дома, в ящике письменного стола. Это было реально.
Она вздрогнула и оглянулась через плечо, чтобы убедиться, что никто не идет за ней. И, хотя и не верила, что такое может случиться, она действительно увидела кого-то. Издали и в темноте было трудно понять, идет этот человек именно за ней или нет, однако примерно в полусотне метров, в том же направлении, что и она, двигался чей-то силуэт, временами выходя на освещенное пространство и довольно ясно вырисовываясь на фоне фасада музея, временами исчезая в тени деревьев. Хулия пошла дальше, глядя перед собой. Все ее тело, каждая его мышца трепетали, силясь подавить неудержимое стремление броситься бежать очертя голову — точно так же, как в детстве, когда она с бьющимся в горле сердцем проходила через темный подъезд своего дома, чтобы, очутившись у лестницы, взбежать по ней, перепрыгивая через две ступеньки, и лихорадочно нажать кнопку звонка. Но ей на помощь пришла логика взрослого человека, мыслящего «нормальными» категориями. Броситься бежать только из-за того, что кто-то в пятидесяти метрах позади нее идет в том же направлении, было не только глупо, но и смешно. С другой стороны, подумала она затем, фланировать прогулочным шагом по не слишком-то освещенной улице, имея за спиной потенциального убийцу — если даже это не более чем гипотеза, — не просто глупо, а равносильно самоубийству. Некоторое время мысли ее были заняты борьбой между этими двумя соображениями, наконец, отодвинув страх на отдаленный в разумных пределах второй план, она решила, что это воображение норовит сыграть с ней злую шутку. Глубоко вдохнув прохладный воздух и мысленно подшучивая над самой собой, она, чуть повернув голову, оглянулась — и заметила, что расстояние между ней и неизвестным сократилось на несколько метров. И тут ее снова охватил страх. Может быть, Альваро действительно убили, а потом тот, кто это сделал, переслал ей бумаги, касающиеся картины. Возникала некая связь между «Игрой в шахматы», Альваро, Хулией и предполагаемым, потенциальным или как, черт побери, он там называется убийцей. Ты по уши завязла в этой истории, сказала она себе и уже не сумела найти предлога, чтобы посмеяться над собственными страхами. Она огляделась вокруг, ища кого-нибудь, к кому можно было бы обратиться с просьбой о помощи или просто, вцепившись в его руку, умолить проводить ее как можно дальше отсюда. Подумала она и о том, чтобы вернуться в полицейский участок, но тут имелось одно препятствие: неизвестный отрезал ей дорогу к нему. Может быть, такси? Но нигде не мелькало ни единого зеленого огонька — огонька надежды. Хулия почувствовала, что у нее пересохло во рту и язык прилип к гортани. Спокойно, сказала она себе. Спокойно, идиотка, а то и вправду окажешься в беде. И ей удалось успокоиться — ровно настолько, чтобы броситься бежать.
Жалобный голос трубы, надрывный и одинокий. На проигрывателе — пластинка Майлса Дейвиса, в комнате — полумрак, среди которого лишь одно яркое пятно: фламандская доска, освещенная стоящей на полу небольшой складной лампой. Тиканье часов на стене, оттеняемое легким металлическим призвуком всякий раз, как маятник достигает крайнего правого положения. Дымящаяся пепельница, на ковре у дивана — стакан с остатками водки со льдом; на диване — Хулия, сидящая, подобрав ноги и обхватив руками колени. На лицо ей упала прядь волос, глаза с расширенными зрачками устремлены на картину, но видят ее нечетко: они направлены на некую идеальную точку, расположенную за поверхностью картины, между ней и виднеющимся на самом дальнем плане пейзажем, где-то между шахматистами и дамой, сидящей у окна.
Хулия не знала, сколько времени уже сидела так, не меняя позы, чувствуя, как музыка легко колышется в ее мозгу вместе с водочными парами, и ощущая кожей обнаженных рук тепло своих коленей. Временами в полумраке студии высоко взмывала какая-нибудь отдельная нота, и тогда Хулия медленно, в такт мелодии, покачивала головой. Я люблю тебя, труба. Сегодня ночью ты моя единственная подруга, приглушенная и тоскливая, как печаль, которой исходит моя душа. Звук скользил, плыл по темной комнате и по другой, освещенной, где молчаливые игроки продолжали свою шахматную партию, и вырывался из окна, распахнутого над озарявшими улицу фонарями. Может быть, там, внизу, кто-то, скрытый тенью дерева или подъезда, смотрел вверх, прислушиваясь к музыке, которая лилась из другого окна — нарисованного на картине, и плыла к зелени и охре далекого пейзажа, среди которого виднелся, едва прочерченный тончайшей кисточкой, крошечный шпиль словно бы игрушечной колокольни.